Черное море Тиамат, беспокойное, медленно шло волнами, показывая свою натуру живого существа — словно бы бурля, не то негодования, не то от нетерпения.
Воины человечества, последний остаток тех, привычный к службе на стенах, оберегающих последний участок этого мира, собрались вновь — тревога была привычным для них делом, но не тревога в подобные часы. Тиамат посылала армию за армией монстров всегда в единые часы — и тот факт, что этот порядок был нарушен не добавлял солдатам уверенности — как и новости о том, что Гильгамеш забрал Слуг со всех стен, оставив солдат наедине с подобной тревогой.
Но все же солдаты знали о своей доле — как знали о своем долге. Каковой бы ни был монстр перед ними — они продолжат сражаться за человечество до самого конца.
В конце концов, не было стены крепче той, что воздвиг сам Царь Гильгамеш из главного сокровища, что еще осталось в этом мир — из тех людей, что согласились пойти за ним в этот бой.
Или, по крайней мере, Мерлин считал что они думали именно так, наблюдая за людьми из дворца Гильгамеша.
Битва с Тиамат не представлял никому легкой. Возможно, правильнее будет сказать, что слово “безнадежная” была намного ближе к правде — не нужно было быть ученым для того чтобы понимать, что Тиамат представляла из себя истинную силу природы. Сражение с ней было не сражением в прямом смысле, а скорее упражнением в бессмысленности — даже мысленный эксперимент, попытка представить себе сражение с подобной силой было скорее проявлением богохульства, высшей точкой борьбы с чем-то божественным, как сила природы. Можно было убивать ее монстров, использовать Благородные Фантазмы, можно было проявить невероятную силу, но в конце концов это было лишь попыткой отсрочить неизбежное, нежеланием принимать очевидный факт — Тиамат нельзя было остановить силами людей, Слуги или нет.
Среди Слуг существовала невероятная сила — вся магия и чудеса мира были под их контролем, но что это значило против Тиамат, самой концепции божественного чуда как таковой? Можно было выстроить против нее армию подобно щиту, можно было резать ее клинком, можно было попытаться подловить ее на ошибке и использовать какой-нибудь воинский трюк — или найти секретную технику, чтобы нанести удар — но в конце концов что стоили подобные силы?
Ей не нужно было даже бить — достаточно было лишь неосторожного движения с ее стороны и никакие стены, замки, башни и прочие монументы людскому высокомерию не могли удержать ее… Нет, не гнев.
Чистую, незамутненную силу.
Мерлин понимал это лучше всех — его сила и магия значила немало. Она не спасла его при столкновении с куда меньшими вещами — его ученица и любовница, Вивиан, не обладала и самой ничтожной частью силы Тиамат — и все равно он оказался заперт в своей вечной башне, наблюдая за миром вокруг него, навечно запертый в утопии, помещающейся в одну башенную клеть.
Он мог обречь или спасти любого Слугу — он мог проявить свою силу и даровать благословение Авалона любому, мог проявить себя как герой, но это всегда было бы попыткой догнать Тиамат — достичь недостижимую вершину.
Даже лишив Тиамат флера ии мистики и божественности, даже если бы монстры перешли на его сторону, даже если бы он вернулся в прошлое, к Камелоту, что был давно разрушен, если бы Король Артур и ее клинок, и вся магия мира сражалась на его стороне — что бы оказалось на его стороне? Дети Тиамат. Могущественные, полные силы и цели, но всего-лишь дети. Даже он являлся лишь ребенком самой Тиамат, не более того — как бы далеко не был он отдален от человечества — Тиамат являлась истоком всякой жизни, будь то он или или любое иное существо… Кроме, пожалуй, Аинза.
Страх? Пожалуй, можно было сказать и так.
Мерлин не был человеком и не испытывал те же эмоции, что испытывалю люди, но он все же не был полностью порожден сном и мечтами людей, он был рожден от двух родителей — один из которым принадлежал к коленам Адамовым. И потому, в каком-то смысле, он мог сказать, что он испытывал страх — просто не так, как его испытывают люди.
Испытывая страх люди легко обращали его в злость, со всей возможной силой стараясь уничтожить источник их страха. Иногда они наоборот, позволяли страху вырваться на волю, порождая монстров, с которыми они сражались всю свою жизнь — против которых искали защиту в числах, разделяя свою ношу друг с другом. Иногда они находили просветление, в конце концов очищаясь от страха… А иногда страх побеждал над людьми и монстры сливались с человеком, делая его обезумевшим зверем — становясь опасными для себя и для других они ранили тех, кто пытался помочь им, остановить их — ломали каждую руку, что пыталась протянуться к ним в помощи и на мгновение остановить их — и монстра, которым они стали.
Впрочем, иногда даже у подобных монстров существовал свой счастливый финал — иногда им просто был нужен подобный им монстр, что удержал бы их самих — даже монстры искали себе подобных в конце концов, считая одиночество самым страшным из всех наказаний.
Мерлин не был таковым — он мог рассуждать о страхе как сторонний наблюдатель, разбираться в его тонкостях, но не испытывал страх который испытывали люди, как не испытывал и одиночества. Даже там, в далекой башне Авалона, его клетка была не наказанием, а его вечной утопией, где он продолжал вести свою вечную жизнь в одиночестве, наблюдая за тем, как человечество растет над собой, поднимаясь вверх, и глядя завороженно на них.
Лишенный человеческих эмоций Мерлин был лишен вещи, что была для человечества важнее всякой магии или технологии, важнее их побед и поражений, важнее любой боли или радости, и потому смотрел на человечество так завороженно из своей далекой башни.
Стремление. Сражаться, развиваться, оставлять после себя легенды и памятники — стремление, желание жить. Продолжать жить каждый день, каким бы он ни был и куда бы он не пришел в конце концов — желание действовать и продолжать двигаться вперед, несмотря на любую бессмысленность их действий.
Мерлин был рожден наполовину человеком, но он был рожден наполовину созданием снов — и потому, хотя он продолжал жить свою жизнь он не испытывал настоящего стремления к той. Того горящего в людях огня, побуждающего их на каждое свершение, заставляющего их двигаться вперед — а потому был настолько заворожен их эмоциями, что побуждали их к этим стремлениям. Мерлин был вечен, бессмертен, непреложная концепция этого мира — как он мог испытывать тоже стремление, что и люди?
Он определенно действовал, конечно же — половина его жизни принадлежала человечеству, что словно бы вобрала в себя его природу создания снов, но если в его душе и должен был когда-то появиться настоящий огонь, толкающий его на любые стремления — он не сжег его природу эфемерного создания снов, как должен был, а затух, оставив после себя лишь ветер, толкающий его вперед, из одной передряги в другую, где его эмоции — гнев или радость — не побуждали его к развитию, не давали ему стремления, а лишь раз за разом рассыпались обратно в аморфную массу неуловимых для него концепций.
Многие старались исправить это — думая, что они спасут его каким-то образом, будто бы им нужно было просто быть чуть лучше — будто бы они могут изгнать какого-то его внутреннего демона, будто бы им надо поменяться с ним местами, и тогда они точно зажгут в нем настоящий огонь — но для самого Мерлина это было не более чем трагедией самопожертвования ради успокоения собственной души.
Мерлин не был болен и не был одинок, он не был затворником, что воздвиг вокруг себя непроницаемый барьер, за которым крылся некий “настоящий Мерлин”, не был заживо похоронен в собственном великом мавзолее, в котором он заперся потому, что желал быть царем, контролирующим все, что просто отталкивал от себя людей или специально делал их жизнь хуже, стараясь не подпускать к себе кого-то из-за его магии или какого-нибудь “проклятия.” Мерлин не понимал, когда люди думали, будто бы его состояние вовсе было “проклятым” — и не видел человеческое бытие как истинный свет, к которому он должен был стремиться. Он был очарован человеческими эмоциями, человеческими стремлениями, но он прекрасно знал о том, что люди радовались приходу Солнца и не желали коснуться его, вполне довольные своей собственной жизнью. Точно также как и то, что мотыльки, стремящиеся к свету, слишко легко сжигали себя в горящем огне.
Мерлин просто жил так, как он делал всегда — можно было, конечно же, сказать о том, что он действительно воздвиг вокруг себя рамки, но это было сделано не как какой-то механизм его психологической защиты, будто бы он, как тот самый мотылек, навечно решил погрузиться в ночь, где никто его не заметит, никто не сможет приблизиться к нему, и это каким-то образом сделает его сильнее, спасет его от ран, или сделало бы его какой-то лучшей версией его самого, превратив его неожиданно в опасного зверя, хищника, что смотрит на любую цель как на свою добычу. Нет, он был таковым потому, что он являлся таковым — это просто следовало принять как факт жизни и перестать пытаться приписать ему тенденции разрушителя или природной катастрофы — тот факт, что он был способен на подобные действия и не был похож как две капли воды на любого другого человека не делал его монстром сам по себе.
Он был бы рад показывать кровоточащие раны его разума и травмы, излить свою душу в диалоге, раскрыть тайную боль, что тянется со времен его рождения на этот свет, но вместо этого Мерлин просто не понимал, почему это происходит с ним.
Он не страдал, он не стремился измениться, он не был чудовищем, не страдал от травм и не пытался залечить свою душу, не боролся с невероятными внутренними демонами, и не свалился в непроглядную черную пучину, из которой не было выхода, где его раздавил невероятный груз осознания, что нанес ему травму, что не залечится теперь никогда. Нет, он просто жил свою жизнь.
Он наблюдал за тем, как люди стремились к большему, чем было уготовано им судьбой — как они пробивались вперед и разжигали в себе пламя — даже если это и было совершенно бессмысленно в конце концов. Ему нравилось видеть как даже в самой безвыходной ситуации они продолжали двигаться вперед, как даже перед лицом апокалипсиса, перед лицом непобедимого монстра, перед лицом непреходящего ужаса и конца всех времен они все еще двигались вперед — даже когда, казалось бы, весь мир был против них и старался сковать их цепями в одном месте.
В конце концов разве не в этом была суть человечества? Продолжать двигаться вперед, несмотря ни на что — к победам и поражениям, преодолевая любые неудачи и забывая о собственных победах, до тех пор, пока они не встретят свой финал? Чтобы в конце концов кто-то, наблюдающий сквозь века и страны скупо прочел историю их жизни и попытался представить себе то, какими они были на самом деле?
Возможно, Мерлин в этом случае не был лучшим из всех возможных наблюдателей, но он был тем, кто никогда не будет судить героев или злодеев за их действия — его собственная жизнь не была ни первой, ни второй. Он жертвовал людьми ради высшего блага, а затем жертвовал высшим благом ради людей — Камелот был его детищем больше, чем детищем Артурии — и падение Камелота было больше его действием, чем действием Мордред. В конце концов он создал Артурию как Короля Артура зная, к чему это приведет — и наблюдал за действиями Мордред, зная, к чему это приведет. И причиной этих событий, его пассивности, было не желание сделать мир лучше, и не какая-то злодейская любовь к трагедиям, а лишь понимание того, что некоторые вещи было необходимо исполнить, лишь остатки его человеческой природы, заставляющие его двигаться вперед и жить каждый день даже не испытывая настоящей нужды в этом дне.
И все же, возможно, в нем было нечто большее, чем просто пассивное наблюдение — никто не назначил ему священной миссии по созданию носителя Совершенного Клинка, и не потребовал от него найти Святой Грааль и вернуть его обратно на Небеса — эти действия он выполнил по собственной воле, даже если в конце концов не желал ни первого, ни второго.
Но даже так это было лишь деталями его биографии, вещами, что он сделал — частично — преследуя эмоции — частично, ради блага всего мира — и частично — ради всего человечества. Это не было его стремлением — ничто не было, кроме желания продолжать наблюдать за человечеством и за каждой небольшой историей, что они вписывали в общую книгу каждую секунду.
И, наверное, именно поэтому можно было сказать, что именно стоя перед лицом Тиамат, перед концом света, Мерлин впервые действовал с собственным желанием.
Если все, чего он желал — это продолжать наблюдать за человечеством — то Тиамат, прервавшая историю человечества, была его врагом. Первым за все время его существования.
Или, может быть, вторым — тот, кто назвал себя Гранд Мастером — был первопричиной появления Тиамат и уничтожения человечества, в конце концов. И потому Мерлин, впервые за свою жизнь, чувствовал в себе желание — стремление уничтожить своего противника. Для того, чтобы вернуться к человечеству вновь.
Возможно, именно как-то так себя ощущал Аинз?
Мерлин не мог наблюдать за Халдеей полноценно — Аинз и некоторые из его Слуг были скрыты от его взгляда, однако даже так он не был полностью лишен возможности взглянуть на ту. Хотя Фоу и перестал выходить на связь с ним, однако даже так Мерлин собрал достаточно информации о Халдее и потому мог, в каком-то странном смысле, понимать Аинза — возможно даже чуть больше чем те Слуги и люди, что находились рядом с ним. Потому, что Аинз изменился с момента, когда он пришел в Халдею.
Возможно Мерлин понимал его потому, что также нашел свою собственную цель, свое новое желание — первое за все времена — потому, что он столкнулся с кризисом Сингулярностей.
Даже если он не страдал, как должен был, а просто существовал согласно своей природе, если он не мог воспринять Аинза как нечто совершенно чужеродное ему, его истории и всему миру, если Аинз, безусловно, являлся абсолютным злом, причиненным всему этому миру — в каком-то смысле Мерлин понимал его. Даже находился по одну сторону баррикад с ним — не только в этом сражении, но и во всей этой жизни — как затворник, навечно запертый в утопии из четырех стен, что смог найти цель для собственной жизни выйдя из той…
Можно ли это было считать эволюцией, ростом самого Мерлина, новым уровнем его бытия? Если бы Мерлин посмотрел в зеркало и уперся взглядом в собственные глаза — может быть Мерлин бы действительно бы окаменел от уровня его внутреннего противоречия и от того, каким на самом деле человеком он оказался — но зеркала под рукой у Мерлина не было, а потом он предпочел бы не терзать себя лишний раз и выдумывать себе больше внутренних монстров, и начинать себя корить за свою историю и прошлую монструозную природу. Даже если в конце концов и окажется совершенно не тем, кем он всегда считал себя — это также вряд ли станет незаживающей раной на его психике, что он безуспешно будет пытаться залечить всю свою оставшуюся жизнь — Мерлин слишком давно принял себя таковым, какой он есть и стал единым самим с собой.
Вместо этого Мерлин наблюдал за тем, как люди вокруг него готовились к очередному сражению с монстрами, будто бы они могли удержать свою позицию и остановить Тиамат так просто, словно бы и она сама была не больше чем очередным монстром — пусть и чуть более сильным, чем остальные — и нужен был лишь герой, что сможет подобраться достаточно близко к той, чтобы вскрыть ее защиту клинком, оставить раны, которые точно смогли бы уничтожить Тиамат.
Наверное, это было бы даже забавно, хотя и крайне антиклимактично — “просто” пробиться сквозь защиту Тиамат, потом “просто” ранить ее — и, конечно же, “просто” нанести ей финальный удар, какая-нибудь катастрофической силы способность — что не оставит от нее даже упоминания, рассеяв ее пепел по ветру, стерев ее из реальности и оставив от нее лишь краткую историческую справку.
Тогда можно было бы воспринять всю эту ситуацию просто как приключение — опасное, ужасное, но просто переходящее приключение. Из тех, о которых потом слагают легенды, что заканчивались всегда хорошим концом. Конечно же, это не был конец из детской сказки, потому, что легенды шли через боль и страдания, смерти и потери, и в конце концов заканчивались тем, что герои и злодеи встречали свою смерть — если не в самой легенде, то намного позже их приключений, как финальный итог любой истории, оставаясь за скобками рассказа об их свершениях, битвах и достижениях. В конце концов, если кто-то мог услышать их легенду спустя года — разве это само по себе не было хорошим концом?
Однако Зверя II нельзя было уничтожить так просто — как будто бы герой — или даже пара из них — просто победили бы монстра и на том закончили легенду. Нет, порожденный Зверь II был намного большей проблемой чем любой монстр или божество, и “всего-лишь” героя было совершенно недостаточно для того, чтобы остановить его апокалиптическую мощь. Такое существо не мог убить ни герой с прославленным клинком, ни убийца с аурой самого посланника смерти — Зверя II нельзя было уничтожить собственными силами “всего-лишь” одного существа, даже если это был Слуга. Для этого не только требовалось стоять намного выше, чем стояли все иные герои — но и требовалось, чтобы сам Зверь II был сброшен со своего пьедестала, на котором просто не существовало возможности убить подобную силу. Для того, чтобы “убить” что-то, нужно было чтобы это что-то было “живо”, а Зверь II не был жив, как не были живы силы природы или материальные концепции. Нельзя прозвучать похоронный колокол по тому, кто никогда не рождался вовсе.
Но даже если бы Зверь II был “жив”, то кто смог бы убить его? Может быть кто-то из Слуг и смог, но он бы вернулся вновь — даже отбрасывая раз за разом каждую из возможных сил, способностей или проблем — Зверь II даже будучи живым просто был бы бессмертным. Убийство подобного существа потребовало бы больше, чем борьбы против монстра или даже божества — оно потребовало бы битвы с бессмертным существом. С наиболее бессмертным из всех — живой матерью всего сущего.
Конечно же Аинз мог это сделать — Мерлин не сомневался в том, что у Аинза было заклятие именно на такой случай. Даже десять, с разными условиями и эффектами, просто одно из них лучше всего подходило именно для такого случая — но что дальше? Стоило ли Аинзу делать это? Стоило ли Мерлину соглашаться на это? И что делать с этим соглашением дальше?
Хотя Мерлин и рассматривал себя как кого-то, кто был достаточно близок к Аинзу в некотором плане — это не делало их больше чем ситуативными союзниками в данный момент. Аинз являлся чистым злом — не в том смысле, в котором его определяли люди, как некто упивающийся собственным садизмом или нарушающий законы не более, чем ради мелочной выгоды или просто для того, чтобы доказать себе, что он может это сделать. Нет, как бы странно это ни звучало в данных условиях, Мерлин был вполне готов поверить в то, что с точки зрения людей Аинз являлся добром — он по-настоящему хотел спасти мир, или разобраться с Сингулярностями, или заботиться о Халдее. Может быть, конечно же, во всех этих случаях Мерлин был не прав — его взгляд на Аинза был несовершенен из-за природы того, или что за каждой подобной выгодной, “доброй” даже стороной его личности крылось большое “но”, однако сам Мерлин вполне был готов поверить в то, что он действительно являлся положительной силой в этом сценарии. Проблема в том, что “в этом сценарии” не говорило о том, что он никогда не изменит своего положения в этой легенде.
Мерлин был таковым, каким он являлся. Он мог действовать на благо человечества или против того в разные периоды своей жизни, и не мог считаться никакой силой с полным попаданием в образ той, но он был привычен в своей роли и не тяготился рассуждениями о своей природе. А потому, если в каком-то смысле, он был схож с Аинзом — кто мог сказать, что сам Аинз повел бы себя иначе в будущем?
Даже если бы Аинз не пожелал действительно из своей натуры уничтожать мир — кто мог сказать, что он не уничтожит его в будущем? Из-за случайности? Из-за совпадений условий? Кто мог сказать, что он не изменит его до неузнаваемости настолько, что можно было бы считать мир совершенно иным — а старый мир уничтоженным?
Если бы на месте Аинза находился простой человек, то проблема в этом случае была бы минимальной — после окончания Сингулярностей Часовая Башня просто вернула бы все на круги своя. Определенные изменения в мире, безусловно бы, произошли, и многие маги бы направились на исследование подобных событий, но статус-кво вернулся бы обратно, словно никуда и не исчезал — и мир продолжил бы двигаться вперед, по известным рельсам истории.
Однако ни один, самый глупый из всех людей, не подумал бы, что это было возможно теперь, когда Аинз навис над Халдеей — когда он уже призвал столько Слуг и выстроил целую систему взаимоотношений, личностных или иерархических, в Халдее. Вопрос заключался не в том, действовал ли он из лучших побуждений или из худших, и не в том, сделало бы это мир лучше или хуже, а в том, что это означало гибель старого мира и зарождение нового. Иными словами, пока Зверь II, Тиамат, устраивала апокалипсис грандиозной мощью, поглотив весь мир, и стремясь переродить все человечество вновь — Аинз устраивал апокалипсис тем, что предотвращал планы по созданию Апокалипсиса. И именно этот парадокс делал его настоящим, чистым злом.
Не потому, что он стремился быть таковым, а потому, что он являлся таковым.
Его природа нежити или мага, носящего не просто могущественную магию, а магию идущую против устоев самой магии, от проклятий и некромантии до бессмертия и возрождения — и Мерлин даже не хотел представлять себе, насколько далеко простирались его возможности в череде способностей, что он не стал открыто показывать вовсе — все это было просто противоестественно для мира. Он моге совершенно не желать влиять на мир, или двигаться исключительно к самым положительным из всех возможных исходов, но одно его присутствие искажало этот мир делало его “другим,” не таким, каким он был ранее. Поэтому он являлся абсолютным злом — потому, что своим присутствием он уже изменил этот мир, исказил его до неузнаваемости — и продолжит делать это дальше и больше. И не существовало настоящего способа остановить его.
В каком-то смысле Аинз сам являлся Зверем — или, по крайней мере, был похож на того до размытия границы между ними, просто вывернутым наизнанку относительно их природы. Пока Звери являлись порождением человечества, естественным развитием идеи того — Аинз был чужеродным вкраплением в то. Пока Звери отвергались человечеством в попытке сохранить свою жизнь — Аинз был принят в лоно человечества для того, чтобы сохранить свою жизнь. Пока Звери в своем одиночестве сражались с человечеством — Аинз со своим множеством соратников сражался за человечество. Пока Звери создавали проблемы — Аинз решал те.
И в конце концов и те и другие стремились к концу света. Просто Аинз избрал более удачный способ осуществления этой задачи.
Самая страшная часть этой информации была в том, что Аинз даже не стремился к подобному — возможно он не замечал или даже не обращал внимания на то, что он делает в мире и с этим миром, двигаясь вперед. Он переворачивал мир не просто сам — он порождал изменения вокруг него, что распространялись дальше, самостоятельно, возрастая и искажаясь сами по себе, как волны на воде. огибая скалы и стачивая их, мгновение за мгновением. В Халдее говорили о создании новой системе магии — Мерлин не рисковал слишком сильно заглядываться на вотчину Аинза для того, чтобы не спровоцировать его самого и его окружение, способное заметить его взгляд — но он не мог пропустить подобную информацию. Демоны наблюдали за Марсом — Мерлин боялся представить, к чему приведет вся эта идея, особенно если они заметят того, кто там должен был обитать. И все это на фоне того, что Аинз обладал силами, способными уничтожить этот мир. Он определенно не желал этого, конечно же, но сам факт того. что он обладал ими в минутной доступности не мог не вызывать нервозности со стороны любого наблюдателя.
Но что Мерлин мог сделать? Он мог многое — он не являлся сильнейшим магом эпохи людей просто потому, что на свете не существовало никаких иных претендентов на этот титул. Даже уничтожение мира — возможно, если бы Мерлин действительно постарался и подготовил этот план это не было бы невозможным — но даже тому, кто назвал себя Гранд Кастером потребовался собственный план на это — подготовка, Сингулярности, подручные Короли Демонов. Как в этом случае Мерлин мог не считать Аинза, которому не требовалось ничего больше желания для того, чтобы этот мир, абсолютным злом? Как он мог не считать его абсолютным злом когда ему не требовалось даже действовать для уничтожения этого мира — он умирал и перерождался просто потому, что Аинз проходил рядом с ним.
— Ты слишком долго смотришь на горизонт,— голос добрался до ушей Мерлина сквозь все его размышления, заставив того расплыться в глуповатой улыбке и мгновенно совершить подобострастный кивок перед появившимся Гильгамешем.
— Просто наслаждаюсь красотой рассветного неба, Ваше Величество,— Мерлин ответил своим обычным, столь привычным к небу чуть насмешливым голосом,— Боюсь, мне не скоро еще доведется увидеть его вновь. Вынужден признать, что рассветы не выглядят столь же прекрасно из окна моей башни, что и стоя на земле вашего королевства, Ваше Величество.
— Оставь свое подобострастие,— Гильгамеш ответил небрежным движением руки, словно бы отмахиваясь от пыли — которым он явно и видел слова Мерлина,— Тиамат пробудилась, не так ли?
Мерлин перевел взгляд на людей на стенах, что уже выстроились в экстренные боевые порядки, глядя на давно перешедшее из волн в бурление черное море и кивнул,— Осталось несколько секунд.
— Хм,— Гильгамеш ответил на это единственным выражением лица, прежде чем расплыться в улыбке, в которой на мгновение промелькнула фигура того царя героев, великого тирана прошлого, о котором когда-то и был написан его Эпос,— Хорошо. Значит, пора показать зарвавшейся матери, как действительно выросли ее дети.
Спустя мгновение черное море Тиамат, до того бурлившее волнами, вдруг остановилось в абсолютной тишине и резко поднялось вверх, порождая гору из ничего, устремляясь к небу — и над всей землей человеческой разнесся рев обезумевшей матери всего живого.